кривился, и вообще в его как бы вдруг еще более постаревшем лице чудилось нечто католическое, может быть униатское, и вместе с тем украинское, мелкопоместное.
Он поднял на меня потухший взор и, назвав меня официально по имениотчеству, то и дело заикаясь, попросил передать дружочку, которую тоже назвал както церемонно по имениотчеству, что если она немедленно не покинет ключика, названного тоже весьма учтиво по имениотчеству, то он здесь же у нас во дворе выстрелит себе в висок из нагана.
Пока он все это говорил, за высокой каменной стеной заиграла дряхлая шарманка, доживавшая свои последние дни, а потом раздались петушиные крики петрушки.
Щемящие звуки уходящего старого мира. Вероятно, они извлекали из глубины сознания колченогого его стихи:
«Жизнь моя, как летопись, загублена, киноварь не вьется по письму. Ну, скажи: не знаешь, почему мне рука вторая не отрублена?»
«Ну застрелюсь, и это очень просто»…
Колченогий был страшен, как оборотень.
Я вернулся в комнату, где меня ждали ключик и дружочек. Я сообщил им о том, что видел и слышал. Дружочек побледнела:
– Он это сделает. Я его слишком хорошо знаю.
Ключик помрачнел, опустил на грудь крупную голову с каменным подбородком. Однако его реакция на мой рассказ оказалась гораздо проще, чем я ожидал.
– Господа, – рассудительно сказал он, скрестив понаполеоновски руки, – чтото надо предпринять. Труп самоубийцы у нас во дворе. Вы представляете последствия? Ответственный работник стреляется почти на наших глазах! Следствие. Допросы. Прокуратура. В лучшем случае общественность заклеймит нас позором, а в худшем… даже страшно подумать! Нет, нет! Пока не поздно, надо чтото предпринять.
А что можно было предпринять?
Через некоторое время после коротких переговоров, которые с колченогим вел я, дружочек со слезами на глазах простилась с ключиком, и, выглянув в окно, мы увидели, как она, взяв под руку ковыляющего колченогого, удаляется в перспективу нашего почемуто всегда пустынного переулка.
Было понятно, что это уже навсегда.
Кровавый конец колченогого отдалился на неопределенный срок. Но все равно – он был обречен: недаром так мучительносумбурными могли показаться его пророческие стихи.
Окончательный разрыв с дружочком ключик наружно перенес легко и просто. Он даже как бы несколько помолодел, будто для него началась вторая юность.
Но наши отношения с колченогим и дружочком, как это ни странно, ничуть не изменились. Мы попрежнему были дружны и часто встречались.
Мы с ключиком были неразлучны до тех пор, пока он не женился. Но и его женитьба ничего не изменила. Мы были оба внутренне одиноки, оба со шрамами от первой неудачной любви.
Но никто этого не замечал.
Последние годы Мыльникова переулка, о котором я еще расскажу более обстоятельно, оставили в моей душе навсегда неизгладимый след, как первая любовь.
Чистые пруды. Цветущие липы. Кондитерская Бартельса в большом пряничном доме стиля модернрюс на углу Покровки, недалеко от аптеки, сохранившейся с петровского времени. Кинотеатр «Волшебные грезы», куда мы ходили смотреть ковбойские картины, мелькающие ресницы Мери Пикфорд, развороченную походку Чарли Чаплина в тесном сюртучке, морские маневры – окутанные дымом американские дредноуты с мачтами, решетчатыми как Эйфелева башня…
А позади бывшая гренадерская казарма, где в восемнадцатом году восставшие левые эсеры