Диониса. Я услышал задыхающийся астматический голос молодого птицелова – гимназиста, взывающего из балаганной дневной полутьмы летнего театра к античному богу:
«Дионис! Дионис! Дионис!»
«Там, где выступ холодный и серый водопадом свергается вниз, я кричу у безмолвной пещеры: Дионис, Дионис, Дионис!»
Теперь он был передо мной наяву, этот серый гладкий каменный водопад со входом в грот Диониса, откуда слышался тонкий запах выжатого винограда.
– Здесь, синьоры, – сказал гид в клетчатом летнем костюме, с нафабренными усами, – бог Дионис впервые выжал виноград и научил людей делать вино.
Ну да!
«Ты ушел в бирюзовые гроты выжимать золотой виноград».
Я не удивился, если бы вдруг тут сию минуту увидел Опыленный пурпуровый плащ выходящего из каменной щели кудрявого бога в венке из виноградных листьев, с убитой серной на плече, с колчаном и луком за спиной, с кубком молодого вина в руке – прекрасного и слегка во хмелю, как сама поэзия, которая его породила.
Но каким образом мог мальчик с Ремесленной улицы, никогда не уезжавший из родного города, проводивший большую часть своего времени на антресолях, куда надо было подниматься из кухни по крашеной деревянной лесенке и где он, изнемогая от приступов астматического кашля, рубашке и кальсонах, скрестив потурецки ноги, сидел на засаленной перине и, наклонив лохматую нечесанную го лову, запоем читал Стивенсона, Эдгара По или любимый им рассказ Лескова «ШерАмур», не говоря уж о Бодлере, Верлене, Артюре Рембо, Леконте де Лиле, Эредиа, и всех наших символистов, а потом акмеистов и футуристов, о которых я тогда еще не имел ни малейшего представления, – как он мог с такой точностью вообразить себе грот Диониса? Что это было: телепатия? ясновидение? Или о гроте Диониса рассказал ему какойнибудь моряк торгового флота, совершавший рейсы Одесса – Сиракузы?
Не знаю. И никогда не узнаю, потому что птицелова давно нет на свете. Он первый из нас, левантинцев, ушел в ту страну, откуда нет возврата, нет возврата…
А может быть, есть?
Раз уж я говорил о птицелове, то не могу не вспомнить тот день, когда я познакомил его с королевичем.
Москва. Двадцатые годы. Тверская.
Кажется, они – птицелов и королевич – понравились друг другу. Во всяком случае, королевич – уже тогда очень знаменитый – доброжелательно улыбался провинциальному поэту, хотя, конечно, еще не прочитал ни одной его строчки.
Разговорившись, мы подошли к памятнику Пушкину и уселись на бронзовые цепи, низко окружавшие памятник, который в то время еще стоял на своем законном месте, в голове Тверского бульвара, лицом к необыкновенно изящному Страстному монастырю нежносиреневого цвета, который удивительно подходил к его маленьким золотым луковкам.
…До сих пор болезненно ощущаю отсутствие Пушкина на Тверском бульваре, невосполнимую пустоту того места, где он стоял.
Привычка.
Недаром же Командор написал, обращаясь к Александру Сергеевичу:
«На Тверском бульваре очень к вам привыкли».
Привыкли, добавлю я, также и к старинным многоруким фонарям, среди которых фигура Пушкина со склоненной курчавой головой, в плаще с гармоникой прямых складок так красиво рисовалась на фоне Страстного монастыря.
Не уверен, что во время свиданий двух поэтов – птицелова и королевича – Страстной монастырь еще существовал. Кажется, его уже тогда снесли. Будем считать в таком