страхом, беспамятством, и мне все время представлялся нескончаемо длинный коридор, где по направлению ко мне откудато издали с четким стуком твердых каблуков торопятся чьито шаги и все никак не могут добежать до меня, одновременно и двигаясь и стоя на одном месте, что угнетало все мое существо так же мучительно, как и борьба пуда с булавочной головкой.
Я не почувствовал, как у меня изпод мышки выскользнула стекляшка термометра, но услышал два голоса — папы и мамы, слившиеся с бегущими по бесконечному коридору неподвижными шагами.
…мир вокруг меня не имел ни начала, ни конца… он был бесконечен…
Темный ртутный стерженек наполнил все плоское тело градусника, гладкообтекаемый кончик которого — ртутная пулька — зловеще сверкал до рези в глазах зеркальной белизной живого серебра.
— Боже мой! Пьер! У него сорок и две десятых! — сказала мама.
— Женечка, я теряю голову, — сказал папа.
— Скорее за доктором!
— Да, да.
— На извозчике… к Линтвареву.
— Он горит. Он горит.
Я горел и уже перестал понимать время, слившееся для меня при свете лампы, заставленной открытой книгой, с бесконечно бегущими по коридору зловещими шагами, которые вдруг закончились появлением знаменитого детского врача Линтварева, его белых рук с обручальным кольцом, его растопыренных пальцев, приложенных к белым кафелям жарко натопленной печки, его золотых часов, вдруг со звоном раскрывшихся, как твердые крылья жука, собирающегося лететь, в то время как сам он — великий детский врач Линтварев, — крепко держа пальцами мое запястье, считал пульс.
…его грозные брови, еще более грозные глаза, увеличенные стеклами очков, и запах йодоформа, исходивший от его очень длинного сюртука…
Я уже не помню исчезновения доктора Линтварева, оставившего в маминых руках рецепт, который он, повидимому, выписал за папиной конторкой в столовой.
Помню только, как суетливо накидывала на себя бурнус и повязывалась платком разбуженная кухарка, которую послали в аптеку, в ту самую аптеку против магазина Карликов…
А время то неслось, то останавливалось, то совсем исчезало, и я проваливался в неподвижную пустоту и летел кудато вверх и в то же время вниз, уже ничего не понимая, кроме ужаса этого безостановочного полета.
Потом я вдруг так страшно вспотел, что пот захлюпал у меня под мышками, волосы взмокли, рубашонка прилипла к телу, одеяло сползло на пол, и я ощутил отрадное дуновение прохлады.
Температура упала так же неожиданно и быстро, как и вскочила.
Я лежал блаженно ослабевший и смотрел на папу и маму, которые рассматривали возле лампы нарядную коробочку, обклеенную золотой бумажкой, принесенную из аптеки кухаркой. От коробочки тянулся длинный шлейф бумажного рецепта с двуглавым орлом и латинскими словами, написанными каллиграфическим почерком провизора.
— Я уже выздоровел, — сказал я слабым голосом. — Я уже потею.
Папа подошел ко мне и ощупал все мое мокрое, прохладное тельце. Он сунул мне под мышку термометр. Я терпеливо выдержал пятнадцать минут, пока папа не вынул термометр и не поднес его к лампе.
— У него тридцать шесть и шесть, — сказал он маме.
— Какое счастье! — воскликнула мама.
Она подбежала ко мне, стала меня