нечто средневековое, даже еще более глубоко древнее — какоето китайское празднество, когда по улицам Шанхая, Пекина, Кантона двигались процессии сынов поднебесной империи, в треске прыгающих шутих и пушечной пальбы бураков несущие на палках длинных драконов из папиросной бумаги…
Угольки вылетали из пожара и падали на дымящуюся полынь пустырей.
А иногда мне представлялась осада Севастополя и английские и французские фрегаты, посылающие со своих бортов боевые ракеты на черепичные крыши обгоревшего русского города.
Теперь же я вижу, как в тяжелом сне, гигантскую ракету в железной пусковой конструкции и на ее верхушке маленького обгорелого человечка, который бьется в тесной каморке ракеты, стучит кулаками в суперметаллические стены и кричит в отчаянии:
«Спасите меня! Спасите! Во имя бога и неба спасите!»
…Но никто уже не может спасти его — нет на земле такой силы, — и он гибнет в облаке огненного дыма, среди звезднополосатых флагов, стрекота кинокамер, голосов, передающих репортаж, и облако дыма улетает в бесстрастное атлантическое небо, как освобожденная душа, навсегда вырвавшаяся из телесного плена.
Ну, а что касается митральез, то они не имели ничего общего со знаменитыми митральезами Парижской коммуны. Это были толстые картонные трубочки, заклеенные с одной стороны папиросной бумагой, в то время как с другой стороны, из глухого картонного кружка, торчала веревочка, за которую нужно было дернуть, и тогда из митральезы с легким и нестрашным выстрелом вылетал заряд: пороховой дымок и пригоршня бумажных конфетти, осыпая хорошенькую, красиво убранную головку барышнигимназистки, и затем покрывала натертый воском паркет бальной залы, по которому ловко скользила и поворачивалась атласная туфелька и над ней как бы висел нарядный шлейф вальса…
Болезнь
Во время зимних эпидемий скарлатины и дифтерита тетя вешала на наши нательные крестики, которые мы с Женей всегда носили на шее под сорочкой, маленький мешочек — ладанку, куда зашивала несколько зубков чеснока, что считалось надежным предохранительным средством против любой заразной болезни. Увы, мне не помогли ни киевопечерский синий эмалевый крестик на шелковом шнурке, ни ладанка с чесноком.
С трудом я добрался домой, в передней меня вырвало, коекак отцепив отяжелевший ранец, с меня сняли шинель, еще более тяжелую, чем ранец, прямотаки свинцовую. Пока меня раздевали и укладывали в постель, я несколько раз терял сознание. В глубине горло опухло и болело.
Я пылал.
Вообще я любил болеть, конечно, не серьезно и не опасно, а так, слегка: приятный жарок, возле кровати на венском стуле стакан малины, зеленая лампа на папином столе, прикрытая раскрытой книгой, чтобы свет не беспокоил меня, приятная тишина, не надо учить уроков на завтра и рано просыпаться; можно мечтать, немножко капризничать:
…дайте мне это, принесите мне то; пусть Женька не гремит своими кубиками; я бы съел бутерброд с ветчиной; почитайте мне вслух Жюля Верна…
…Не жизнь, а масленица!
Теперь же все было подругому: томительная, угнетающая тишина, тошнота, тягостное забытье — полуявь, полусон, и страшный блеск стеклянного «максимального термометра», заполненного почти до самого верха темной